Бесспорно одно. Посадив человека в тюрьму, заключив его в стальную клетку или бросив его за колючую проволоку, нельзя отнять у него свободы, Мысль не заковать в кандалы и не уничтожить, она всегда отыщет верный и неожиданный ход.
…И гасит пламя безграничной жажды
Любви взаимной взгляд.
Пусть жизнь от целого приемлет каждый
И вновь — к нему назад.
(В.Гете, Душа мира)
Я — всего лишь голос. Простой человеческий голос, записанный на узенькую магнитную пленку. Эта пленка — мое тело. Она безнадежно стара, ее очень берегут, и поэтому уже много столетий нас держат в особом помещении под непроницаемым колпаком.
Здесь не холодно, не тепло, не сухо и не влажно. Из окон во всю стену в помещение проникает рассеянный свет. За окнами зеленые поля и темное глубокое небо, покрытое высокими, как горы, облаками. Солнце небольшим желтым пятном скользит вдоль стен…
Острее всего я переживаю ночь. Тогда я вновь умираю. Но я полон терпения. Я знаю, что наступит утро, солнце тысячекратно преломится в молочных стенах и ко мне придут люди. Я нахожусь здесь для них.
Я нажимаю кнопку, и дверь распахнута. Я вхожу в комнату, одновременно озираясь, обоняя и слыша:
— Погоди, погоди, да, я так и сказал ему и от слов своих отступать не собираюсь!
Гривастый человек с круглыми кошачьими глазами рычит в видеофон, где прыгают губы его собеседника.
— И если ты намерен его поддерживать, я тебя пошлю туда же! — орет он. — Хоть ты мне и друг! Да, да, вот так, дружок!
Багровое лицо, жалобно пискнув, исчезает с цветного экрана видеофона. Я за это время успеваю разглядеть великолепные черные дуги бровей, низкий лоб и крепкий подбородок научного руководителе Института телепатии. Пахнет ортотабаком, выращенным по последнему слову бионауки, в прозрачной поверхности стола отражены массивные ладони боксера-любителя, зеленые глаза научного руководителя мечут мне в лицо желтые молнии.
— Ермолов, — рокочет мужчина, и рука моя на мгновение сдавливается стальными тисками. — Садись… садитесь, приглашает он.
Я откидываюсь назад и спиной ощущаю прохладу пластика. Мне уже ясно, что за человек стоит предо мной, расставив ноги и опершись руками о стол. У нас с ним не получится разговора. Мы будем говорить на разных языках. Очень грустно, что в этом институте такой главнаучрук! Признаться, я ожидал другого…
— Вот ваши документы, — говорит он, бережно отстегивая толстыми пальцами защелки зеленого бювара. — Кстати, болен наш главный научный руководитель, академик… — он называет армянскую фамилию, состоящую из одних согласных, так быстро, что она сливается в короткое невыразительное фырканье, — я замещаю его.
Ах, вот оно что. Значит, мне просто не повезло. Кажется, это становится правилом. Я упрямо сползаю в ряды неудачников. Все вокруг словно сговорились помогать мне проваливаться везде, где возможно.
— Вот здесь вся ваша жизнь, — неожиданно сказал Ермолов, вываливая на стол фотокопии, магнитные пленки, поляроидные документы, куски кинолент и множество бумаг со штампами и вензелями различных учреждений.
Я вздрогнул. Я не ожидал от этих бровей такого обобщающего подхода к скучному архивному материалу. Конечно, в этих бумажках была отражена моя жизнь. Но как? Мне всегда казалось, что очень условно…
— Вы окончили школу-интернат, — говорит Ермолов, откладывая в сторону золотистую бумагу с изображением голубых книг и ракет.
Какая проницательность! Школа, милая сложная жизнь… Как все это было давно! Из вороха воспоминаний я совершенно случайно извлекаю забытый эпизод.
Уже тогда я испытывал особое состояние, преследовавшее меня затем в течение всей жизни: состояние предчувствия предназначенного мне судьбой великого свершения.
Насколько я помню себя, моя жизнь протекала в ожидании грандиозных и потрясающих событий, где судьбой мне отводилась главная роль. Здесь не было и тени самомнения или тщеславия. Это была стихийная вера, вложенная в мою душу самой природой.
Я знал, что совершу нечто абсолютно великое. По своим масштабам этот акт превзойдет все, что делалось людьми до сих пор. Поэтому его нельзя будет измерить обычной человеческой меркой. Сделанное мной будет иметь непреходящую ценность.
Я не знал только, когда это произойдет.
Я ждал.
Иногда мне хотелось приблизить будущее, и я начинал действовать. Как правило, это кончалось очень плохо. Или смешно, что еще хуже.
Мне было десять лет, когда я бежал из школы-интерната в Большой заповедник. Я мечтал стать великим укротителем всех зверей, сохранившихся на земле. Мои друзья-однокашники играли в «Космос» и «Лунный город», они коллекционировали редкие фотографии Юпитера и Сатурна, выпрашивая их у именитых космонавтов. А я в это время во сне и наяву повелевал полчищами усмиренных тигров и добродетельных пантер. В моих ушах стоял шорох камыша, раздвигаемого могучим телом хищника, и слышались слова преданности и покорности, произнесенные на зверином языке, которым, конечно, я буду владеть в совершенстве. Слава Маугли не давала мне покоя. Она приобретала в моих глазах космические масштабы. Мне грезились тысячные стада слонов, падавшие на колени при моем появлении. Я шагал им навстречу по изумрудной траве, искрящейся на солнце мириадами капелек влаги, и умные животные приветствовали меня глухим урчанием.