— Чем могу служить, коллега?
— Вам нужно немедленно бежать отсюда. Не спрашивайте меня, что и почему, я не имею права удовлетворить ваше любопытство. Но промедление смерти подобно. Если у вас есть основание не доверять мне, то прочтите вот это письмо. Оно от профессора Гана.
Я взял протянутый мне незапечатанный конверт и сунул его в карман.
— Я верю вам, герр профессор, — сказал я Фуцштоссу, — но куда я могу бежать?
— Это уже не ваше дело. Я привез вам документы на имя Мартина Рилле и немного денег. Послезавтра, в четверг, у Арнского маяка вы встретитесь с Уго Касперсеном, шкипером рыболовного баркаса. Он брат моего садовника, смелый и порядочный человек. Он поможет вам переправиться в Данию.
— Я не знаю, как благодарить вас… Это так неожиданно, право.
— Вы ничем мне не обязаны. Я всегда делал только то, что считал нужным. Итак, вы едете?
— Да. Но… мне бы хотелось, чтобы сперва позаботились о коллеге Мейтнер, а потом уже обо мне. Я слышал, что она все еще в Германии.
— Пусть это вас не волнует. Вы встретитесь с ней за границей. Что-нибудь еще?
— Видите ли, коллега, несколько лет назад, еще в моей лаборатории в Кайзер-Вильгельме, я собрал уникальный прибор. У меня есть основания опасаться, что его могут использовать в преступных целях. Такая вероятность есть, хотя она и невелика. Я бы хотел взять его с собой… Или по крайней мере мне нужно убедиться, что он уничтожен.
— Это все значительно осложняет… Очень осложняет…
— А знаете что? Там есть одна деталь. Деспинатор. Он легко уместится в портфеле. Конечно, если другого выхода не будет, я уеду и без него. Но мне хотелось бы сделать все возможное, чтобы извлечь его из установки… Я не успел сделать этого сам. Ко мне в лабораторию пришли штурмовики и вышвырнули меня на улицу…
— Нарисуйте мне, как выглядит ваша деталь и где она вмонтирована в установку.
Я нарисовал. Фуцштосс достал из жилетного кармана серебряный «мозер», щелкнул крышкой и заторопился на поезд. Мы условились отложить мой отъезд до вторника. Но по совету Фуцштосса я покинул виллу фрау Беатрисе, так звали родственницу Гана, и поселился в рыбачьем селении у Касперсена под именем Мартина Рилле.
Когда я прощался с фрау Беатрисе, она как раз срезала на клумбах хризантемы. Я сказал ей, что уезжаю обратно в Берлин. Она ничем не проявила своей радости по поводу моего отъезда, но мне показалось, что она облегченно вздохнула. Я ее вполне понимаю. Какое страшное, какое бесчеловечное время!…
Ревел ревун. Маслянистым пятном вспыхивала мигалка на маяке. Ровно рокотал мотор. За кормою остался большой неспокойный концлагерь, имя которому Германия. Удалялись, бледнели и таяли в тумане береговые огни. Где-то рядом дышала холодом невидимая черная вода. Пахло отработанным бензином и рыбой. Эту рыбу Уго наловил вчера и специально не выгрузил из баркаса. Под ее скользкими, скупо поблескивающими грудами запрятан аккуратно завернутый в целлофан мой деспинатор, который, рискуя жизнью, добыл старик Фуцштосс и привез мне Иоганн Касперсен, брат Уго.
Уго укутал мне шею теплым шарфом, связанным из собачьей шерсти. Зюйдвестка защищает меня от влажного свежего ветра… Мне тепло и покойно. Хочется сладко подремать под ровный рокот мотора.
Но я думаю о том, что ждет меня, там, в Дании. Смогу ли я быстро собрать новую установку и возобновить прерванную работу? Работа, работа, всегда работа. Отец мой погиб в пятнадцатом году на Марне, мать умерла, когда я был еще студентом. Ни жены, ни детей у меня никогда не было. Вся жизнь для меня была только работой с перерывами на еду и сон. Но даже во сне мой мозг не переставал искать новые пути и неожиданные решения. Я не привык к иной жизни, да и не хочу ее.
Может быть, я и обокрал себя…
Впервые я провожу ночь в открытом море. Уже растаял маяк. Плотные слои облаков не пропускаю! ни звездного, ни лунного света. За бортами дышит холодная бездна, которая изредка вспыхивает голубоватым свечением.
Я слежу за ним и вспоминаю, как гасли береговые огни, как гасли свечи на концерте в Вене.
Есть у Гайдна симфония, которую он назвал Прощальной. До сих пор ее принято исполнять при свечах.
В огромном концертном зале с очень высоким потолком зажгли на пюпитрах свечи. В зал пахнуло разогретым воском. Погасли хрустальные люстры и бра, дрожали лишь шаткие языки свечей. Родились первые звуки музыки. «И лился в них, мерцая, любви бессмертный свет». Тоска и жалость, прощание и надежда на встречу, и грусть, и радость. Свечи сгорели ровно на одну треть, когда оркестр заиграл последнюю часть. Как волны, накатывались соло и дуэты. Одна за другой гасли свечи, и, как темные призраки, уходили со сцены музыканты. Ушли виолончель и валторна, ушли валторна и скрипка, ушли два гобоя, ушли скрипка и виолончель. Все меньше и меньше остается колеблющихся языков пламени, но музыка не исчезает. Все так же страстно и наивно течет она бессмертной мерцающей рекой. Наконец остались лишь две скрипки — первая и вторая. Они приняли на себя всю тяжесть и всю боль одиночества и тоски. И когда они погасили свои свечи, я еще слышал в ушах музыку. Она не исчезла. И я закрыл глаза, чтобы не видеть, как зажгутся люстры и бра и как выйдут раскланиваться на сцену оркестранты. Я знал, что стоит мне открыть глаза, и звучащая в ушах музыка оборвется.
Я вспомнил, как гасли свечи в Вене, как гасли только что береговые огоньки, но видел, как исчезают в моем приборе атомы, их ядра, как меркнут элементарные частицы…
Это было в тот вечер в моей лаборатории в Далеме.